На Марсе — то же, что и на Земле, или Пандемия ничего не меняет

Уже в ранних стихах его возникает то, что не может не дать малая родина, если, конечно, она ведает — кому: «Всклёк беркута в названии Мак-сай...» Не всклик, не крик, как в случае с Бродским, ястреба, а звукоподражательный, с детства подслушанный «всклёк беркута». К тому же из двух отвернувшихся ястребов герб России не сложишь. Тут требуются беркуты.

А Максай — это барачный посёлок на Оренбуржье, где, собственно, и явился на свет будущий поэт Геннадий Красников. Да-да, он тоже насладился, будто есенинский Хлопуша:

Оренбургская заря красношёрстной верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко...

И пусть, преображённый распахнутой совестливостью и неубывающим чувством вины, чем и отличаются подлинно русские, живущие во Христе поэты, Красников не мог по определению обернуться вторым Хлопушей (да и зачем быть вторым?), однако «всклёк беркута» в нём живёт и поныне. Так позванивает внутри новогоднего шара отколовшаяся от его горлышка зазубренная частичка, когда этот шар извлекают из старинной ватной коробки, дабы им наградить ель, внесённую в ваш дом или на главную площадь страны.

По большому счёту Красников — праздничный, сферический, его переполняет восторг бытия (или — перед бытием?), но «всклёк»-то откололся, и хоть прохудившееся горлышко закрыто металлическими лепестками с петелькой, за которую крепится нитка, и скола внешне не видно, зато слышно, ежели шар встряхнуть...

Этот «всклёк» — во всём: обращается ли Красников к своим ушедшим «в заоблачный плёс» духовным отцам — поэтам-фронтовикам:

Пусть молодые пишут для живых, а я уже давно пишу для мёртвых...

Пытается ли разбудить тех (всё-таки пытается!), о ком вряд ли «пишут молодые»:

Хватит уже умирать под забором и перед каждым лукавцем и вором голову хватит склонять!

Пробует ли пересилить невозможное:
В глухую стену, как подводник в «Курске», стучи сильней, чтоб слышали в Кремле...

даже когда

Царь-колокол молчит. Мертвым мертва Царь-пушка. Страна несёт свой крест. Безмолвствует народ

явственно клокочет тот самый красниковский «всклёк»; а уж ежели работающие без масок заплечных дел быковы подписывают приговор не туда идущей, с их точки зрения, стране и «безмолвствующему народу» («Дрова довольны, кто бы ни рубил их») — тем более «всклёк», уже обращённый к поруганной Родине:

Не спрашиваю я, куда идёшь, я за тобой, иди, моя печальница!..

Красников не безотказен, но неподкупен. Хотя кто-то мог расценить как шахматный ход с далеко намеченными пожертвованиями стихотворное напутствие от Евгения Евтушенко к первому сборнику Геннадия «Птичьи светофоры». Но разве это означало, что автор «Птичьих светофоров» должен был отказаться от самого себя? Востроглазая российская провинция (вот он, очередной «всклёк беркута в названии Максай»!) тут же заприметит: как только евтушенковские «Строфы века» пошли на приступ читательских умов, следом, точно икона Богородицы в роднике, явилась антология, составленная Владимиром Костровым и Геннадием Красниковым: «Русская поэзия. хх век». А в ней, в отличие от «Строф века», немало той самой отверженной или забытой провинции — её высоких и низких голосов. Впоследствии «шестидесятники» осознают свой опрометчивый промах и станут его восполнять обмолвками о «лучших региональных поэтах», да только упоминаемые поэты никогда не числили себя «региональными», о чём ведал и ведает Красников. Но и это ещё не весь его «всклёк».

1. На «удалёнке» от самих себя

— Гена, согласись, нынешнее бытие, причём в мировом его охвате, разграничилось на своего рода числитель и знаменатель. В числителе — жизнь до пандемии, в знаменателе — период коронавируса. Конечно, грозные предчувствия засылали к нам своих гонцов. Например, если бы мы начали этот диалог до объявления режима самоизоляции, я — точняком! — ухватился бы за фразу в одном из твоих писем ко мне — за строчку из «Варяга»: «Последний парад наступает». Или — по Красникову:

...Наступает наше время — не прощаясь, уходить.

Думаю, речь — о поколении, чьё вхождение в литературу пришлось на восьмидесятые годы прошлого века. Но после того, как заступили за последнюю черту поэты-фронтовики и «шестидесятники», «фронт» — вплотную! — приблизился и к нам. «Наше, наверное, самое благополучное (в известной мне истории) поколение удостоилось дожить до такого всемирного перелома...» — прислал мне весточку из-под Иерусалима поэт Игорь Бяльский. Насчёт «самого благополучного» — вопрос. Может быть, в этом внешнем-то «благополучии» — главный наш и самый болезненный «перелом»?

— Юра, извини, поскольку я предполагаю, что в дальнейшем мы будем говорить о стихах, то позволь мне, к слову, вспомнить строки из моего давнего стихотворения, но оно, по-моему, имеет отношение к началу нашего разговора:

Русский ум на всём вопрос поставит, вечный и тяжёлый, словно крест...

И дальше:

Потому отмерила непросто путь нам наша русская верста, та, что — от вопроса до вопроса, та, что — от креста и до креста.

Собственно говоря, твой трагический вопрос только подтверждает мою мысль об апокалип-тичности (эсхатологичности) мышления и мироощущения русского человека, христианского по сути (душа — христианка!) русского писателя — от автора «Слова о полку Игореве» с его грозными «знаками»-предупреждениями в природе как предвестиями несчастий, катастроф до беспокойного Юрия Беликова с его «своеначальным, жадным умом». Просто так глобально обозначаешь ты проблему «бытия», к тому же сразу в его «мировом охвате», в связи с, казалось бы, повторяемым в мировой истории событием: страшные эпидемии чумы, холеры, «испанки», выкашивающие целые города, как ты знаешь, всё-таки случались в разные времена... Кстати, от чумы умер Андрей Рублёв, от «испанки» — Гийом Аполлинер, а сейчас, пятнадцатого июля, в Оренбурге умер от «ковида» мой друг и земляк, замечательный поэт Геннадий Хомутов...

— Ну вот он, «последний парад»!.. Отсчёт-то уже начался.

— Вообще, ты задел самую болевую для нашего поколения тему — другой, более страшной «пандемии», которая забрала наших учителей — поэ-тов-фронтовиков и наших старших товарищей — поэтов-«шестидесятников»; только за последние три-четыре года я потерял очень близких мне людей — Новеллу Матвееву, Евгения Евтушенко, Ларису Васильеву, Андрея Дементьева, оказавших серьёзное влияние на мою судьбу в литературе и в жизни... Увы, эта «пандемия» возраста действительно, как ты заметил, подбирается и к нашему поколению, в котором тоже, кстати, потерь не перечесть, о чём так сильно и горько сказано у тебя в стихотворении «Книги мёртвых»...

— А ведь и у меня — почти те же самые утраты!.. Кажется, совсем недавно они звонили мне в Пермь: Евгений Евтушенко — из своего оклахомского Талса и Лариса Васильева — из подмосковного дома-музея танка Т-34. Полагаю, ты посвящён в то, что Евгений Александрович и Лариса Николаевна друг друга не жаловали, тем не менее я, как и ты, был одарён дружбой и с его, и с её стороны. Наверное, это отдельная, ещё ждущая своего часа глава. Скажу лишь, что я стал одним из действующих лиц книги Евтушенко «Счастья и расплаты», равно как и повести Ларисы Васильевой «Исчезновение императора»... Я никогда не назову их «Книгами мёртвых», я лишь осознаю, что эти живые во всех отношениях страницы ныне, по какой-то неотменимой нелепости, мы вынуждены числить за авторством ушедших. Но в моём мобильнике и по сей день продолжают сосуществовать их телефонные номера... Я часто обращаюсь к их подаренным мне книгам, и не только во время так называемого режима самоизоляции, но и просто в трудные минуты... А режим самоизоляции, раз уж мы о нём заговорили, стал лично для меня чуть ли не естественной средой обитания. Не знаю, как ты, а я, по крайней мере, живу в таком режиме уже лет тридцать. Во всех смыслах — на «удалёнке»... Даже воспринял сей факт как знак свершившейся справедливости. И не только я так воспринял. Вот ещё одно свидетельство — уже из Новосибирска, от поэта-дикоросса Константина Иванова: «Говорят, на улице — изоляция, — пишет он, — а я её почти и не замечаю: слава Богу, давным-давно сам изолировался от сего неласкового мира. Склоняюсь к пиру во время чумы с избранными музами...» А к чему «склоняется» Геннадий Красников? Или, как он сам же в том же, про «наше время», стихотворении подытожил:

Больше ничего не будет,
кроме Страшного суда»?

— Давай так посмотрим на обозначенную тобой проблему в наших условиях, и есть ли она на самом деле... Марина Цветаева говорила, что она писала бы, несмотря ни на какие обстоятельства, — и на необитаемом острове, и на Марсе, и в тюрьме, и в монастырской келье, и даже: «Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая...» То есть не могла не писать. Василий Розанов, например, обратил внимание на два разных типа творческого поведения, сравнивая Пушкина и Лермонтова. Пушкин мог легко променять сидение за письменным столом на первую попавшуюся дружескую пирушку, на общество дам, и практически все его произведения были созданы в стеснённых обстоятельствах, в условиях вынужденной замкнутости — во время ссылки, дурной погоды и, наконец, эпидемии холеры в тысяча восемьсот тридцатом году, благодаря которой мы имеем золотую для нашей литературы Бол-динскую осень... В письме Плетнёву он шутливо писал (нам бы, дорогой Юра, поучиться такому душевному равновесию!): «Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает — того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию... Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает». Как ни рвался он в Москву к молодой невесте Наталье Николаевне, а всё ж застрял в своём селе: чем не «самоизоляция», хоть и вынужденная?..

— Не единожды слышал от собратьев-пиитов: «Всем бы такое Болдино!»

— Вот только не у всех оно отзовётся Болдин-ской осенью! Если ты бывал в Болдино, ты видел отреставрированную церковь Успения Пресвятой Богородицы, на ступенях её паперти барин Александр Сергеевич ещё успевал встречаться с местными крестьянами, просвещая их по части гигиены, как защититься от смертельной заразы; одним словом, не жаловался на судьбу... Лермонтов же, в отличие от Пушкина, по замечанию Розанова, если начинал писать, то уже ни на что и ни на кого не отвлекался... Тоже ведь своего рода — самоизоляция... А для кого-то оно и вообще лучший вариант, чтобы люди не видели, что там у нас под маской.

Если же речь о невостребованности, о жизни «без читателя», как говорил Георгий Иванов в русском зарубежье на «дистанционном» карантине от изгнавшей его России, то это совсем другая история, более приземлённая тема, из области «заботы суетного света», которая, как было сказано выше, абсолютно не касалась Марины Цветаевой, не касается Поэта вообще, поскольку он есть функция, включающаяся в момент, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснётся»...

Читать дальше...

Номер: 
2020, №6