«Хвост»
…О своём отъезде во Францию Лёша говорил редко. Только однажды вырвалась фраза:
— Если бы не вступился за меня Пен-клуб… — он не договорил, но и так было ясно.
Хвостенко пытались пожизненно закатать в психушку. Доказать сумасшествие поэта проще простого. С точки зрения обывателя, любое проявление поэзии — безумие. Сумасшедшим называли Бодлера, Рембо, Хлебникова, Мандельштама… Хвостенко из их компании. Ведь мы все такие умные. А поэты такие глупые. Их надо учить, воспитывать, переделывать. Мы ведь знаем, какой должна быть поэзия. «Искусство принадлежит народу»? Господи! Да никому оно не принадлежит!
Вторая встреча с Хвостенко произошла в апреле 1991 года, опять на фестивале поэтического авангарда в Париже, куда привёз меня Генрих Сапгир. На этот раз я оказался в Лёшином «сквате». Так называют в Европе здания, незаконно захваченные художниками под мастерские. Здесь и был сделан знаменитый, ныне широко растиражированный снимок четырёх поэтов. В здании бывшего лампового завода творили художники. Русские, поляки, немцы, американцы, французы. Временами наведывались представители мэрии, но чаще толпой шли туристы. Туристов интересовала жизнь художественной богемы. Они несли вино и еду. И того и другого в Париже много. Хвостенко держал в руках какую-то дрель, что-то сверлил, потом сколачивал, потом красил. За несколько дней в Париже мы составили два совместных сборника, выступили в театре на Монмартре. Провели фестиваль тут же, в сквате, отобедали в китайском ресторанчике, посетили множество художественных салонов и при этом всё равно не сказали друг другу и половины того, что надо было сказать.
Хвостенко только что стал президентом Ассоциации русских художников Франции. И тотчас выдал мне удостоверение этого замечательного общества. По-французски сказано «артистов». Артист — это поэт, художник, музыкант, человек искусства. Новая творческая организация была зарегистрирована парижской мэрией. Мы обсуждали с Хвостенко творческий манифест:
— Зачем манифест? Я придерживаюсь кодекса Телемского аббатства в романе Рабле.
— А о чём там говорилось? — спрашиваю я не очень уверенно.
— Каждый делает что хочет!
По сути дела, мы так и жили все эти годы. В Санкт-Петербурге, в Москве, в Париже. Каждый делает что хочет — вот единственный непременный закон искусства.
Музы Хвостенко при мне толпами осаждали его в Москве, в Париже, Тарасконе. И всем им он дал одно небесное имя — Орландина. «Да, моё имя — Орландина. / Ты не ошибся, Орландина. / Знай, Орландина, Орландина / Зовут меня».
— А тебе можно пить? — спросил я Лёшу, когда мы засели за батареей бутылок уже в Москве, в девяносто пятом году.
— Мне всё можно, — ответил он.
Ему и правда было «всё можно».
Отправляясь на концерт в квартире Олега Ковриги и выпив всё что можно, мы застряли в лифте с легендарной гитарой, бутылкой вина и двумя музыкантами. Когда с опозданием на час мы вошли в переполненную квартиру, никто не поверил, что во всём виноват лифт.
Было у нас и совместное выступление — запись в мастерской художника Анатолия Швеца вблизи Кропоткинской. Я «пел» песни Хвоста и Волохонского, а он — мои стихи. Потом на плёнке был слышен только голос Хвоста, а от меня остался только шип и хрип. И я оценил доброту Хвоста. Он и вида не показал, что моё исполнение — ни в какие ворота. Потом я понял, что в этом вся философия Алексея Хвостенко. Человеческое для него выше всего.
Потом вышел первый диск Хвоста, где была и песня, посвящённая мне. Она написана в Париже 26 апреля 1991 года, когда я с горечью спрашивал у Лёши, везущего меня в аэропорт:
— Куда ты меня везёшь?
— Извини, старик, — ответил Хвост.
Внутренне именно ему посвящены многие строки моих парижских поэм:
Иногда я думаю что Париж
выдуман был
чтобы в нем жили
не мы, а другие
да и рай был создан для того лишь
чтобы изгнать из него Адама…
***
Василий Блаженный на площади Жака
Блаженный Жак на месте Блаженного
Мне давно подсказала Жанна
Тайную связь такого сближения
Каждому городу свой Баженов
Каждому перекрёстку ажан
Каждому времени свой Блаженный
В каждой блаженной Жанне блаженный Жан
Я был понят мгновенно. «А то поэзия забралась от нас на такие высоты, что нам до неё уже и не дотянуться» — сказал он перед тем, как прочесть «Часослов».