На принудительных работах по общению с литераторами. Интервью с Сергеем Чуприниным

Мар 18 2021
Некоммерческий проект о книгах и чтении «Горький» опубликовал большое интервью с профессором Литинститута Сергеем Ивановичем Чуприниным.
Сергей Чупринин и Давид Самойлов

«Горький» начинает спецпроект, посвященный Переделкину — знаменитому писательскому городку, с которым так или иначе связаны судьбы множества известных и забытых советских писателей. <...> Первым мы решили побеседовать с Сергеем Чуприниным, литературным критиком и главным редактором журнала «Знамя», который живет в Переделкине уже давно, а попал туда впервые около полувека назад.

— На днях я получил огромный том прозы и писем Арсения Тарковского, замечательного поэта и почти постоянного жителя Переделкина. Жил он там подолгу. Но вот он пишет в одном из писем к Евгении Кацевой: «Мне в Переделкине что-то не больно хорошо. Это вроде принудительных работ по общению с литераторами». Мне очень нравится эта формула: «принудительные работы по общению с литераторами», которые, разумеется, снимают одиночество, но, с другой стороны, отнимают независимость.

— Как я понимаю, сейчас нет такого сплоченного литературного сообщества, в которое писатель попадает совсем юным, но сохраняет приобретенные связи навсегда. Это как-то сказывается на литературном процессе сущностно или речь скорее о писательском быте и комфорте?

— Есть писатели — прирожденные аутисты, им вообще ничего не нужно, кроме своей комнаты, своего стола или своей тумбочки, на которой можно писать. Они самодостаточны. Подавляющему большинству, как мне представляется, литературная среда нужна по многим причинам. Я вот сейчас читаю в Литинституте курс «Введение в профессию» и говорю студентам в частности, что одним из важных признаков писательского профессионализма является признание со стороны себе подобных. Вот автор написал произведение. Он может думать о нем как угодно: что оно великое, несравненное и так далее. Но это его фантазии. Это произведение издается, допустим, хорошо продается, хорошо покупается, читатели его принимают. Но даже в этом случае, на мой взгляд, его автор по-прежнему не может чувствовать себя писателем в подлинном смысле слова. Такое чувство дает только признание таких же писателей, как он сам.

Сошлюсь опять на пример Саши Соколова, который, когда жил в отечестве, был абсолютно никому не нужен и неизвестен, хотя уже написал «Школу для дураков». В эмиграции он пробует ее опубликовать в издательстве Ardis, лучшем издательстве русской литературы за границей. Роман не нравится Бродскому, на которого ориентируется Ardis, не нравится еще кому-то известному. Тогда Соколов посылает свою рукопись Набокову. Набоков ответил ему несколькими словами: «Обаятельная, трагическая и трогательная книга». Всего три эпитета и одно существительное, но этого было достаточно, чтобы книга вышла, вызвала международный резонанс и отправилась в Россию в виде тамиздата. А самое главное — этого было достаточно, чтобы сам Соколов почувствовал себя признанным, настоящим писателем. Только среда дает такое признание, и больше ничего. Ни награды, ни тиражи. Вот у Дарьи Донцовой большие тиражи — но кто ее держит за писателя? Ни один человек из ей подобных, из литераторов, не скажет, что она — писатель.

— Велико ли было пространство маневра у тех, кто хотел печататься здесь и сейчас?

— Я со студенческих времен хотел работать в литературе и только в литературе. Никогда больше ничем не занимался и даже написал как-то, что жизнь прожил удивительно скучную: одна страна, одна жена, одна профессия. Помню, как в 1983-м от «Литературной газеты» поехал в Пярну, нынешняя Эстония, где жил Давид Самойлов. Это был мой любимый поэт, и я горжусь тем, что он относился ко мне с большой симпатией. Я приехал туда, чтобы сделать с ним большой диалог, на полосу, о молодых в ту пору поэтах. А потом уже после смерти Давида Самойловича вышла книга его дневников — «Поденные записи». И там есть запись, связанная с моим приездом: мол, приехал Чупринин, мы с ним говорили, живет литературой, всем остальным тоже интересуется, но... без остроты. Вот это характеризует меня. Я действительно интересуюсь не только литературой, но без остроты. Кстати сказать, диалог тот был подготовлен, стоял в полосе, а озаглавил я его общеизвестной строкой из Пастернака: «Талант — единственная новость». И вдруг меня вызывает начальство «Литературной газеты». На меня кричат и говорят, что надо немедленно менять заголовок. Я спрашиваю: «Почему? Это диалог о молодых поэтах». «Нельзя». «Почему?» «Потому что Пастернак предал советскую власть». Повторюсь, это 1983 год, четверть века прошла после нобелевской истории — вот так это у них держалось.

Возвращаюсь к самому себе. Без остроты. Поэтому я хотел работать в литературе и совершенно не предполагал сделать какую-то официальную карьеру. Я не был членом партии, хотя дважды получал предложение вступить — особенно запоминающееся было в «Литературной газете». Первый заместитель главного редактора говорит мне, что надо стать членом партии. Он был человеком директивного плана и разговаривал с людьми исключительно директивами. Я что-то замялся. Он спрашивает: «Не хотите?» Я покачал головой. Он говорит: «Ну тогда всю жизнь будете подчиняться дуракам, а дураками лучше командовать». Это был сильный аргумент, не скрою. Тем не менее мне удалось устоять перед соблазном. Поэтому представить меня в роли не то что главного редактора, но даже заведующего отделом, было абсолютно невозможно. Не мое это дело.

Были истории и другого плана. Например, Всесоюзное совещание молодых писателей. Там сошлись люди, друг с другом не совместимые. Например, Виктор Ерофеев, будущий автор романа «Русская красавица», а в ту пору только литературный критик, но уже автор статьи о маркизе де Саде — уже понятно было, что по тогдашним понятиям левый. И был, например, Георгий Анджапаридзе — переводчик, литературный критик, который прославился тем, что ездил в Лондон с Анатолием Кузнецовым, чтобы контролировать его от имени КГБ: тот остался за границей, а Георгий вернулся. С ним никто не разговаривал.

Еще на этом совещании был молодой критик из Саратова. Имя его вам ничего не скажет, его звали Николай Машовец. Выступаем поочередно, обсуждаем по кругу сочинения, как всегда это бывает на семинарах. Выходит Коля и начинает свою речь так: «Я как критик-коммунист...» Дальше он мог бы не говорить. Те, кто вел семинар, кондовые советские критики, тут же вздрогнули, встрепенулись, они услышали наконец родное слово. И, разумеется, через несколько месяцев Колю Машовца — а таких, кто рассчитывал на официозную карьеру, уже было мало и с течением времени становилось меньше, — выписали из Саратова в Москву, взяли на работу в ЦК комсомола, потом сделали заместителем главного редактора журнала «Литературная учеба», потом главным редактором издательства. Карьера была сделана благодаря одному этому словосочетанию — «критик-коммунист».

— То есть подобное заявление давало только привилегии или же предполагало некую ответственность и сужало пространство возможностей?

— Это примерно так же, как повесить на себя определенный значок. Я — критик-коммунист. Начальству тут же становилось понятно, что с этим человеком можно иметь дело, он для них свой, тогда как люди типа Ерофеева, или меня, или Михаила Эпштейна, который тоже был с нами, а сейчас профессорствует в США, — им, начальникам, социально чуждые. Сужало ли это возможности молодых писателей со значком? Да, сужало, потому что с ними переставали общаться те, кто не был готов клясться в верности единственно правильной идеологии. Но что это в сравнении к карьерой?

Впрочем, карьеристы в 70–80-е годы были в нашем кругу уже наперечет. Подавляющее большинство составляли те, кто хотел работать, писать то, что бог на душу положит, не пересекая опасную красную линию, но по возможности удерживаясь от того, что может испортить репутацию. Тем более что и времена наступали уже вполне бархатные. Пример. Будучи аспирантом Института мировой литературы в Москве, я писал диссертацию о русском натурализме. Я закончил ее, отдал своему научному руководителю. Научный руководитель у меня был хороший, то есть, спасибо ему, никак не вмешивался в то, что я пишу и что думаю. К тому же и авторы, которым была посвящена диссертация, были достаточно специальные, мало кем прочитанные. Поэтому и замечаний у моего руководителя было всего два. Первое: где-то у меня было, предположим, словосочетание «критики-демократы и либеральные критики думали так». Он говорит: «Нельзя эти словосочетания писать через запятую, это были враждебные лагеря. Если он говорит хорошо, то пусть это будет критик-демократ, а если не очень правильно, отдайте это мнение либералам». И второе, говорит он мне: у вас в диссертации совсем нет цитат. Что значит нет цитат? Нет цитат из классиков марксизма-ленинизма, программы КПСС или из какого-нибудь партийного документа. Я говорю: «Константин Николаевич, но это русский натурализм конца XIX века, какие классики?» В конечном итоге, во введении к моей работе процитирован Энгельс. Почему Энгельс? Потому что считалось: сослаться на Энгельса не так позорно, как на программу КПСС.

Но десятилетием раньше этот номер у меня бы не прошел. Вот посмотрите: в шестидесятые годы оплотом свободомыслия был, как вы знаете, журнал «Новый мир». Там были замечательные критики: Игорь Виноградов, Владимир Лакшин, другие звезды — однако же их очень вольнодумные, очень свежие по мысли статьи почти непременно оснащались цитатами либо из каких-нибудь партийных документов, либо из Маркса-Энгельса-Ленина. Это было условием публикации в шестидесятые годы. В семидесятые это было уже только желательно. А в восьмидесятые тем более необязательно. Сколько я ни писал статей и рецензий — далеко не все они удачны, но в них во всех моя точка зрения, а не та, которая навязана начальством.

— А ссылки на классиков марксизма-ленинизма в текстах упомянутых вами новомирских критиков всегда были неискренними?

— По-разному, разумеется. Часто это было чистым ритуалом. Перед церковью надо перекреститься, перед генералом козырнуть, а перед цензором вставить какую-нибудь цитату. И здесь также был род своеобразной игры. Когда я начинал свою профессиональную деятельность, критики, сделавшие в отличие от меня карьеру, но вполне прогрессивные, могли процитировать, положим, Маркса. Но не откуда-нибудь, а только «Из ранних тетрадей», где сам Маркс не был еще вполне марксистом. Род щегольства, знаете ли. Ведь даже в ЦК КПСС были и набитые дураки, и люди с вполне либеральными взглядами и убеждениями, которые, как я пишу теперь в своих биографических очерках, были вынуждены с волками выть по-волчьи, но в меру своих возможностей стремились быть честными, помогать настоящим литераторам, а не губить их. Словом, все сложнее, не такое черно-белое, как это может представиться из исторического далека.

— Зато литераторам ничего цитировать не приходилось.

— Нечто подобное было в любом роде литературы. Например, я в молодости писал стихи. Это понятно — кто не писал стихи в молодости. И один раз в жизни даже сделал попытку напечататься. Я был тогда студентом-старшекурсником, поехал в Питер и пришел в редакцию журнала «Нева». Отделом поэзии там заведовал старый поэт Николай Леопольдович Браун, сейчас забытый. Он взял мои стихи, почитал тут же при мне и сказал...

Читать полностью...


В оформлении материала использовано фото со страницы Сергея Чупринина в Facebook.