Попытка поэзии в координатах пост-христианства. Сергей Арутюнов об Аркадии Драгомощенко

После двух мировых войн (и трех революций) Россия, исконно «отстававшая» от западноевропейских ментальных катаклизмов, долгое время исполнявшая на мировой арене функции военной полиции, осталась пребывать в пространстве идеологическом, пристрастном рассмотрению человека с точки зрения общественной функции, что не могло не вызывать некого сопротивления со стороны образованного класса.
После войны в советской поэзии начинаются процессы отказа от гражданственности как провоцирующего фермента к обращению людей в исключительно общественных животных. Суть словесности в её неофициальной парадигме свелась отчасти к пересмотру традиционного понимания человеческой сути, жизни и судьбы: провозглашалось право на отстранение от идеологии – то есть, право на частную жизнь и усугублённое внимание к ней. Ценность человека начала определяться не тем, что сделано им на почве промышленности, сельского хозяйства, медицины, образования или абстрактной «борьбы за мир», но тем, насколько человек сложен, и насколько его сознание способно преломлять реальность в соответствии с уровнем и образования, и рефлексии.
Дискуссия о мещанах как носителях буржуазных пережитков и мечтателях-романтиках-преобразователях действительности, наследующих революционерам, породила вопросы, оставшиеся без ответа. Кто же есть мещанин? – тот ли, кто отстраняется от общества в надежде обрести суверенитет, или тот, кто рабски покорен любому зову правительства?
Параллельно с появлением на Западе поэзии, свободной от общественных и даже литературных догм, советская поэзия начала расщепляться на два поэтических мира – официальный и не подцензурный.
Аркадий Драгомощенко (1946-2012) – один из наиболее значимых советских и русских поэтов-метареалистов, и попытаться понять его наследие – прямой и неотъемлемый долг любого образованного человека, читающего по-русски, а также на некоторых избранных европейских языках.
Читая журнальные подборки его стихотворений, а также эссе, возникает величественный реестр принципов, которыми руководствовался письменный человек внутри Аркадия Трофимовича. Попробуем перечислить их, опираясь на его конкретные тексты.
Итак, принцип первый:
Неустанно учиться у западной поэзии
слушать в первую очередь себя, а не опираться на образцы отечественного поэтического агитпропа как от «эстрадной поэзии стадионов», так и от «последней почвенной поэзии» «тихих лириков»
Читаем:
«Зимородки» Олсона — поистине «инаугурационное» произведение, оно знаменует начало послевоенной американской поэзии, по праву открывая магистральную антологию Дона Аллена «Новая американская поэзия» и занимая в ней почетное место» - поучает Аркадия Чарльз Бернстин в статье «Несколько замечаний для Аркадия к его русскому переводу стихотворения Чарльза Олсона «Зимородки».
Приведём первую строфу из довольно объёмного стихотворения, поименованного выше, и переведённого самим Аркадием:
Одно неизменно / воля к самим измененьям
Он проснулся в своей постели одетым. Помнил
птиц, помнил одно —
как, войдя в дом, шел по комнатам
возвращая птиц в клетку, первой — зеленую,
у которой с лапой было что-то не так, синюю — после,
которая, надеялись, будет самцом.В остальном? Ну, Фернан… что-то гнусавил об Ангкор-Ват & Альберсе.
Он ушел с вечеринки, не проронив на прощанье ни слова.
Не знаю, когда с места он поднялся, накинул пальто.
Когда его я увидел, он стоял на пороге,
но это не важно;
потому что он пробирался уже вдоль стены ночи
исчезая в расщелине каких-то развалин. Должно быть,
именно он произнес: «Зимородки!
Кого волнует
теперь
их оперенье!»Последнее, что он сказал, было: «Пруд заилило слизью». Вдруг,
оборвав разговоры, все уселись вокруг, наблюдая за тем,
что как бы от них ускользало, не долетало до уха; они удивлялись,
переглядываясь с усмешкой, внимая тому, что он повторял,
и опять повторял, не в состоянии прорваться сквозь свою мысль:
«Пруд полон перьями зимородков какое же это было богатство почему
экспорт опять прекращен?»Вот тогда-то он и ушел.
Пропуская ещё один совершенно извне зашифрованный и словно бы бытовой – репортажный кусок – продолжаем внимать:
В поле зрения. Только общая матрица, мы поднимаемся
множеством. Как же быть по-иному
если мы остаемся теми же
находя сейчас наслаждение там
где его не нашли до сих пор? Любя
противоположные вещи? восторгаясь и/или отыскивая изъяны?
Используя другие слова, живя другими страстями
без очертаний, облика, места, плоти
такие же?Не претерпевая изменений в других состояниях —
отнюдь не возможностьНо будем точны. Факторы заключаются
в животном и/или в машинном, факторы — это коммуникация
и/или контроль, оба включают в себя сообщение.
Но что означает само сообщение? Сообщение есть
дискретность или же непрерывность рядов
распределения событий во времени, обладающих мерой
есть рождение воздуха, есть
рождение воды, есть
состояние между началом
и концом, между
рождением и смрадным истоком
другого гнездаесть изменение, оно предъявляет
не более, чем себя.
И т.д.
Западу, носителю английского языка, изначально, по определению виднее, что есть «инаугурация», а что так… безделка. Русскоязычному читателю из данного перевода, содержащего напластования различных гуманитарных практик и подходов, а также сопоставленных в сложных сочетаниях цитат скрытых и явных, видно, пожалуй, следующее:
- попытка если не заместить поэзией философию, потерявшую былое хождение в салонах, то перевод вольного размышления в не совсем удобовоспринимаемую форму экспромта, имеющего вид поэзии, то есть, разбитого на строки то короткие, то длинные. Иных выводов о провиденциальности и профетичности образца сделать не получается, и не потому, что уровень образования не позволяет, или культуры разошлись в разные пласты, а потому, что форма недостаточно явна для выражения даже простейших мыслей. Перебивает сама себя, имитирует хаос сознания, прямую речь, напоминающую оратора, боящегося аудитории и потому наглеющего от минуты к минуте. Иными словами, внимание собравшихся присваивает не совсем готовый «докладчик», и тема его доклада сформулирована недостаточно чётко, и приёмы его не цицероновы, но что поделать, если именно так начал разговаривать оксфордский или кембриджский профессор образца 1949 года…
А если более отстранённо, то созерцание здесь обретает вполне зримые черты деперсонализации: говорящий не просто не настаивает на своих индивидуальных речевых свойствах, но даже не пытается выделиться ими из потока. Чем более стёртой, лишённой интенции просиять в языке оказывается высказывание, тем лучше. И где же здесь свобода? И кто в данном случае мимикрирует под большинство своего же окружения?
Кстати, о принципах послевоенной англоязычной поэзии: Марджори Перлофф замечает, что «для Драгомощенко язык не является уже всегда усвоенным и присвоенным, предопределенным и предпосланным, с чем американские поэты считают своим долгом неустанно бороться».
То есть, пока русская поэзия ещё болеет мессианством, иллюзией, что поэтическое слово может не куда-то «вести», но нечто пробуждать в душах и сознаниях, американцы и англичане вполне осознанно борются с профетизмом, и вполне счастливы, что образцы их поэзии выглядят… черновиками поэзии.