Попытка поэзии в координатах пост-христианства. Сергей Арутюнов об Аркадии Драгомощенко

Арутюнов Сергей Сергеевич
Сен 24 2021
На портале «Правчтение» поэзию Аркадия Драгомощенко анализирует доцент кафедры литературного мастерства Литинститута Сергей Арутюнов.
Скриншот сайта

После двух мировых войн (и трех революций) Россия, исконно «отстававшая» от западноевропейских ментальных катаклизмов, долгое время исполнявшая на мировой арене функции военной полиции, осталась пребывать в пространстве идеологическом, пристрастном рассмотрению человека с точки зрения общественной функции, что не могло не вызывать некого сопротивления со стороны образованного класса.

После войны в советской поэзии начинаются процессы отказа от гражданственности как провоцирующего фермента к обращению людей в исключительно общественных животных. Суть словесности в её неофициальной парадигме свелась отчасти к пересмотру традиционного понимания человеческой сути, жизни и судьбы: провозглашалось право на отстранение от идеологии – то есть, право на частную жизнь и усугублённое внимание к ней. Ценность человека начала определяться не тем, что сделано им на почве промышленности, сельского хозяйства, медицины, образования или абстрактной «борьбы за мир», но тем, насколько человек сложен, и насколько его сознание способно преломлять реальность в соответствии с уровнем и образования, и рефлексии.

Дискуссия о мещанах как носителях буржуазных пережитков и мечтателях-романтиках-преобразователях действительности, наследующих революционерам, породила вопросы, оставшиеся без ответа. Кто же есть мещанин? – тот ли, кто отстраняется от общества в надежде обрести суверенитет, или тот, кто рабски покорен любому зову правительства?  

Параллельно с появлением на Западе поэзии, свободной от общественных и даже литературных догм, советская поэзия начала расщепляться на два поэтических мира – официальный и не подцензурный.

Аркадий Драгомощенко (1946-2012) – один из наиболее значимых советских и русских поэтов-метареалистов, и попытаться понять его наследие – прямой и неотъемлемый долг любого образованного человека, читающего по-русски, а также на некоторых избранных европейских языках.

Читая журнальные подборки его стихотворений, а также эссе, возникает величественный реестр принципов, которыми руководствовался письменный человек внутри Аркадия Трофимовича. Попробуем перечислить их, опираясь на его конкретные тексты.

Итак, принцип первый:

Неустанно учиться у западной поэзии

слушать в первую очередь себя, а не опираться на образцы отечественного поэтического агитпропа как от «эстрадной поэзии стадионов», так и от «последней почвенной поэзии» «тихих лириков»

Читаем:

«Зимородки» Олсона — поистине «инаугурационное» произведение, оно знаменует начало послевоенной американской поэзии, по праву открывая магистральную антологию Дона Аллена «Новая американская поэзия» и занимая в ней почетное место» - поучает Аркадия Чарльз Бернстин в статье «Несколько замечаний для Аркадия к его русскому переводу стихотворения Чарльза Олсона «Зимородки».

Приведём первую строфу из довольно объёмного стихотворения, поименованного выше, и переведённого самим Аркадием:

Одно неизменно / воля к самим измененьям

Он проснулся в своей постели одетым. Помнил
птиц, помнил одно —
как, войдя в дом, шел по комнатам
возвращая птиц в клетку, первой — зеленую,
у которой с лапой было что-то не так, синюю — после,
которая, надеялись, будет самцом.

В остальном? Ну, Фернан… что-то гнусавил об Ангкор-Ват & Альберсе.
Он ушел с вечеринки, не проронив на прощанье ни слова.
Не знаю, когда с места он поднялся, накинул пальто.
Когда его я увидел, он стоял на пороге,
но это не важно;
потому что он пробирался уже вдоль стены ночи
исчезая в расщелине каких-то развалин. Должно быть,
именно он произнес: «Зимородки!
Кого волнует
теперь
их оперенье!»

Последнее, что он сказал, было: «Пруд заилило слизью». Вдруг,
оборвав разговоры, все уселись вокруг, наблюдая за тем,
что как бы от них ускользало, не долетало до уха; они удивлялись,
переглядываясь с усмешкой, внимая тому, что он повторял,
и опять повторял, не в состоянии прорваться сквозь свою мысль:
«Пруд полон перьями зимородков какое же это было богатство почему
экспорт опять прекращен?»

Вот тогда-то он и ушел.

Пропуская ещё один совершенно извне зашифрованный и словно бы бытовой – репортажный кусок – продолжаем внимать:

В поле зрения. Только общая матрица, мы поднимаемся
множеством. Как же быть по-иному
если мы остаемся теми же
находя сейчас наслаждение там
где его не нашли до сих пор? Любя
противоположные вещи? восторгаясь и/или отыскивая изъяны?
Используя другие слова, живя другими страстями
без очертаний, облика, места, плоти
такие же?

Не претерпевая изменений в других состояниях —
отнюдь не возможность

Но будем точны. Факторы заключаются
в животном и/или в машинном, факторы — это коммуникация
и/или контроль, оба включают в себя сообщение.
Но что означает само сообщение? Сообщение есть
дискретность или же непрерывность рядов
распределения событий во времени, обладающих мерой
есть рождение воздуха, есть
рождение воды, есть
состояние между началом
и концом, между
рождением и смрадным истоком
другого гнезда

есть изменение, оно предъявляет
не более, чем себя.

И т.д.

Западу, носителю английского языка, изначально, по определению виднее, что есть «инаугурация», а что так… безделка. Русскоязычному читателю из данного перевода, содержащего напластования различных гуманитарных практик и подходов, а также сопоставленных в сложных сочетаниях цитат скрытых и явных, видно, пожалуй, следующее:

- попытка если не заместить поэзией философию, потерявшую былое хождение в салонах, то перевод вольного размышления в не совсем удобовоспринимаемую форму экспромта, имеющего вид поэзии, то есть, разбитого на строки то короткие, то длинные. Иных выводов о провиденциальности и профетичности образца сделать не получается, и не потому, что уровень образования не позволяет, или культуры разошлись в разные пласты, а потому, что форма недостаточно явна для выражения даже простейших мыслей. Перебивает сама себя, имитирует хаос сознания, прямую речь, напоминающую оратора, боящегося аудитории и потому наглеющего от минуты к минуте. Иными словами, внимание собравшихся присваивает не совсем готовый «докладчик», и тема его доклада сформулирована недостаточно чётко, и приёмы его не цицероновы, но что поделать, если именно так начал разговаривать оксфордский или кембриджский профессор образца 1949 года…

А если более отстранённо, то созерцание здесь обретает вполне зримые черты деперсонализации: говорящий не просто не настаивает на своих индивидуальных речевых свойствах, но даже не пытается выделиться ими из потока. Чем более стёртой, лишённой интенции просиять в языке оказывается высказывание, тем лучше. И где же здесь свобода? И кто в данном случае мимикрирует под большинство своего же окружения?

Кстати, о принципах послевоенной англоязычной поэзии: Марджори Перлофф замечает, что «для Драгомощенко язык не является уже всегда усвоенным и присвоенным, предопределенным и предпосланным, с чем американские поэты считают своим долгом неустанно бороться».

То есть, пока русская поэзия ещё болеет мессианством, иллюзией, что поэтическое слово может не куда-то «вести», но нечто пробуждать в душах и сознаниях, американцы и англичане вполне осознанно борются с профетизмом, и вполне счастливы, что образцы их поэзии выглядят… черновиками поэзии.

Читать дальше...