Высшая правда. Сергей Арутюнов о Юрии Бондареве

Мар 30 2020
На портале «Правчтение» опубликована статья руководителя творческого семинара в Литинституте Сергея Арутюнова памяти Юрия Бондарева.

 Странно у нас относятся к тем, кто приближается к столетнему порогу. Будто бы ещё живы, а будто бы уже и мертвы, и смотрят откуда-то оттуда на нас, и глаза их спокойны: век прожит, поле перейдено, и открывается им хлипкая лесозащитная полоса, за которой уже зовут их гудки дальних локомотивов.

…Лейтенант выходит к полустанку, крепче – достаточно ли туг узел? – перехватывает лямки вещмешка, встряхивает его, одергивает гимнастёрку, поправляет головной убор. Состав резко, с шумом отдувается, заволакиваясь белёсым дымом, а из открытой теплушки уже тянутся к подошедшему загорелые кисти рук – ушедших давно друзей. С тем перемолвился двумя словами, а вот с этим вместе бедовал десятки суток подряд, вплоть до ранения.

- Из госпиталя?

- Из него.

- Что говорят, что пишут?

Запрыгивает.

Тронулись.


Значение Бондарева для послевоенной русской литературы монументально. Одного «Горячего снега», «Батальонов» и «Тишины» хватило бы для бессмертия. Он и увенчан был в своё время так, что никаким сегодняшним лауреатам «больших книг» и «национальных бестселлеров» и не снилось – словно бы в насмешку над современным «литературным процессом», где теперь раздолье даже не идейным власовцам, но людям, лишённым любой идеи. Мутные сюжеты, невнятные вставки невесть чего, велеречие, многостраничная пустота, ни одного характера, исполненного воли, – у Бондарева с такой словесностью не было ничего общего.

От Ельцина он награды не принял, зато принял – от Патриарха: премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия будто бы и была задумана для самых крепких, одолевших и хулу, и хвалу, оставшихся самими собой, несмотря ни на что.


О многих «уверенных пользователях» классического русского языка любят щеголевато сказануть – «толстовский слог». Чуть подлиннее период фразы – «толстовский». Однако русский слог ощущал себя броненосным, несущим евангельские истины задолго до Толстого. Русской речи мало было даже святой пушкинской краткости – она добивалась интонации буквально сверхчеловеческой, словно каждое предложение должно было стать отдельным фотокадром, ивановским полотном со всеми оттенками бытия.

Добиться такого качества удавалось далеко не всем современникам Бондарева. Учителем его в Литературном институте был Паустовский, и, наверно, именно он, мудрец и вдумчивый метафизик, был наилучшим вариантом наставника для смятенного, раненого сознания фронтовика. Они несхожи ни в сюжете, ни в методе рассмотрения человека, но в главном – ритме, степенном развёртывании мысли – несомненно, отец и сын. И, как бы ни шельмовали термин, «гуманисты».

Веровать, как встарь, в середине двадцатого века было немыслимо, и оттого каждый, кто мерой всех вещей ставил человека (высшая над ним инстанция срезана), становился гуманистом.

Герой Бондарева, по словам Михаила Булгакова, «московский студент», то есть, человек совести, чести и подвига даже в самом малом и, казалось бы, незначительном. Ни в коем случае не супермен – таких Бондарев насмотрелся и на фронте, и после, и откровенно презирает их за металлические командные голоса, подспудные карьерные устремления и способность наступить сапогом на десятки спин одновременно, чтобы доказать себе свою неколебимость. Максима здесь такая: отсутствие человечности, превращение в функцию, обожествление служебного долга – от мучительной неуверенности в себе, страха выдать «истинного себя», личностной недоделанности как порока, снедающего всё существо целиком. Бондарев и жалеет, и слегка презирает людей, не доверяющих себе, боящихся струсить и в результате трусящих и подличающих ещё больше, чем отпущено.

Идеал Бондарева – человек эмоции больше, чем разума, колеблющийся ровно до той секунды, пока можно, до того мига, когда внутренние весы замирают на отметке «всё ясно», и дальше – действует. Никогда, ни разу в жизни главные герои Бондарева не колебались, когда речь заходила о справедливости. Им становилось совершенно всё равно, кто стоит перед ними, какого уровня начальство: правда любой ценой, если речь о карьере и даже членстве в партии. Вот до какой черты они доходили, лишаясь сокровенных партийных билетов.

- Против партии идёшь?!

- А кто тебе сказал, что ты – партия? Ты – не она.

За эти-то эмоциональные вспышки, за битьё морд в московских ресторанах трусам, паникёрам, подонкам фронтовиков и боялись. Высшее общество склеивалось не ими – номенклатурой, умевшей обратить любые просчёты себе на пользу. Фронтовики – что в литературе, что в иных сферах – торчали, как занозы, одним своим физическим присутствием заставляя помнить о том, чем нельзя торговать. На шумных собраниях, обсуждавших очередную модную забаву или тенденцию, а чаще – самого человека, слово фронтовика было последним. Третейский судья прозревал, как бы вёл себя на выжженном поле тот или иной пламенный агитатор, куда бы бежал при панических криках «Окружили! Отходим!» - вперёд или в никуда.

Фронтовикам верили все эти 75 лет больше, чем самим себе. Среди них предателей по определению не было. Солженицын, Астафьев, даже Васильев прокляли Сталина и его СССР – кто громогласно, кто несколько тише, почти про себя, парой эмоциональных выкриков. Желваки Симонова, напрягавшиеся немедленно при любых инвективах в ту сторону, немо свидетельствовали – вот вы и показались, топчете, пока позволено… Бондарев проклинать не стал. Знал и видел, как расправлялись с людьми и на фронте, и после него, но клеймить, делать себе имя на клеймлении отказался.


Честь – вообще странная штука. Дорогая в использовании. Самое досадное в том, что если уж пошёл дорогой чести, то приходится жертвовать напропалую всем подряд – друзьями, окружением. По Христову завету герой «Тишины» не отрекается от арестованного отца, по нему же герой «Батальонов…» кричит в лицо командира о погибших.

Но приходит и высшая правда: освобождают после мытарств невинно осуждённого, объясняется суть операции, обрекшей сотни людей на смерть. В «Горячем снеге» высшая правда приходит с надорванными фразами генерала, награждающего уцелевших бойцов.

За эту высшую правду, ощутимое её дуновение у Бондарева – и Патриаршая литературная премия, и десятки иных крупнейших в стране наград.

Последние тридцать лет о нём говорили глухо, нехотя. Федеральная пресса отреклась от него. Что было на душе у него в эти дни, кода весь мир уходит на карантин, пустеют московские улицы, его любимое Замоскворечье, и будто бы замыкается огромный круг времени, рисуя картины далёкой молодости? Он миновал все наши жёсткие карантины, уйдя за день до них! Прорвался из окружения и теперь подлежит иному суду, чем остающиеся мы.

Нет никакого сомнения в том, как посмотрит в его хмурое, малоподвижное, несговорчивое лицо Господь.

Кажется, ради таких, как Юрий Бондарев, он и создавал человечество.