Олег Павлов: «Я не знаю, что напишу завтра, да и смогу ли написать...»

мая 29 2002
В день рождения Олега Павлова перечитываем старое, 2002-го года, интервью, которое он дал Елене Калашниковой.

– Как, по каким критериям, вы понимаете, что текст (свой, в первую очередь) получился? Нужно ли какое-то время для осознания?

– Пока я не увижу вещь уже опубликованную, она вызывает лишь раздражение. Когда нет возможности правки, вещь от меня уходит, становится не моей, забываю. Но, скажем, при переиздании, когда эта возможность возникала, я правил снова. Снова с ней срастался. Каждый день возникает новый взгляд и видишь новые возможности. Все, что я написал, - это как бы недописанное. Но это знаю только я, а судьба рассказа или повести после публикации складывается сама по себе. Там уж - как примет критика... Каким станет событием... Ну и прочее. Решаешь не ты - решают за тебя, люди и время. Все не в твоей воле, но тогда написанное и обретает судьбу. Есть талантливые авторы, но у них нет литературной судьбы. Значит - в литературе нет таких авторов. Если получилось это, то получилось все. А когда все получается, тогда уж - по воле Божьей, что будет дальше. Мою прозу издают и переиздают уже сейчас, мнений кругом критических более чем достаточно, у меня есть свой читатель, но я-то не знаю, что напишу завтра, да и смогу ли написать... Внутри писателя нет такой машины, которая пишет - есть только душа. А там все может остановиться.

– Кто из писателей-современников (отечественных, зарубежных) вам близок, кто активно раздражает? Часто ли изменятся расклад и персоналии в этих "списках"?

– Cовременную зарубежную литературу знаю плохо, но для меня остаются современными Эдгар По, Акутагава, Гамсун, Фолкнер, Камю. Нашу прозу читаю по журналам. Бывает, чувствую близкое. Например, "Хуррамабад" Волоса, как он азиатчину описал. У Бутова нравится повесть "Известь". Рассказы Светланы Василенко некоторые. "На круге Хазра" Афанасия Мамедова. Рассказы Хургина. Ну и многое... О самых близких пишу эссе, и это прочитано от корки до корки, прожито: Юра Петкевич, Слава Отрошенко, Михаил Тарковский, Саша Яковлев, Саша Вяльцев... Они делают в прозе то, что хотел бы делать и я. Если я пишу о них, то пишу по сути о себе, потому что чувствую то же и в себе. Я не могу так почувствовать чужого человека, да и проза любого писателя - это продолжение его личности. У меня нет зависти к чужому успеху. Но, вообще, чужой - по мировоззрению, по душе - останется для меня чужим, то есть не прочитанным. Я не читал поэтому очень многих. Но если все же прочитаю, талант или человеческую правоту пойму и признаю всегда, что бы то ни было. Вот недавно наткнулся в одном доме у друзей на книгу Баяна Ширянова. Я о ней столько понаслушался, что книгу бы эту отбросил. Но меня поразила обложка, с дохлым птенцом, - а потом сам текст. Если у тебя в рассказах люди едят дерьмо, тогда сам попробуй, а потом пиши такое о людях и для людей. Ширянов то, о чем писал, испробовал на своей шкуре. В этом большая разница. Собственно, я и дочитать ее все же не смог. По-моему, эта книга учит, но не тому, как себя убивать. Думаю, наркоманов она не спасет. А тех, кто бы мог соблазниться - спасет. Лечит только шок в этой жизни. Как бы острое зловонное ощущение смерти. От всех болезней. Иначе мы не понимаем.

– Что сейчас, на ваш взгляд, актуально в русской литературе?

– Как и всегда, одно - правда.

– Когда вы поняли, что не писать не можете?

– А что оно значит, это понимание... Ну, допустим, я начал писать, потому что хотел быть похожим на отца - а о нем только и понимал, что он "писал стихи". И вот я писал стихи с четырнадцати лет. Маме это нравилось. Что дальше? Если бы я нашел дело, в котором почувствовал полноту жизни, это бы увлекло меня, и я бы не писал. А влекло что┘ тоска по отцу - глуповатая, вообще-то, поза - копания в своей душе... Ну, ладно. Я проспал все это время. Потом - казарма и лагерь. Когда вернулся, повесил в своей комнате на стене огромный крест, как бы могильный, который сам же сколотил: на нем солдатский ремень, погоны и фуражка... Я до сих пор не понимаю, что он значил в моем сознании. Внешне я в этом чувствовал какой-то вызов, знак своей судьбы, причастность к лагерной роте, ну и девочек это восхищало, которых к себе водил. Но вот женщина, которую полюбил, она этого креста не выносила, и я его выбросил на помойку, а сейчас уже смешно вспоминать. Первые рассказы я написал потому, что купил печатную машинку на деньги, которые получил в наследство от деда после его смерти. Можно было на те же деньги пальто купить или джинсы. Сложно вообще судить, без чего мы можем прожить. Когда-то будет корка хлеба, кружка воды - и это жизнь. А когда-то покупаешь печатную машинку вместо хорошей новой одежды. Дедуля меня перед таким вопросом поставил, я и выбрал. У каждого своя судьба, а почему та дается человеку или другая - этого он не в силах понять. Но я не могу писать, когда все в жизни скользит по накатанному, без сопротивления. Это инстинкт. Может быть, это и самый сильный отпечаток, оставленный прошлым. Мне легче штангу поднять, чем конфетку. У тех, кто прошли какую-то школу выживания, остается много плохих привычек. Легче выжить, чем жить. Творчество для меня - это способ выживания. Мне так легче. Но каждому свое, у каждого свое место, своя судьба, свое дело... Люди меняют свою судьбу на чужую, только когда соблазняются и берут себе что-то чужое - крадут, убивают... Это не умозрительное заключение, я это видел.

– Если бы можно было выбирать, то в какой номинации и какую премию хотели бы получить? Одну, но значимую.

– Я бы хотел воскреснуть... Такая есть номинация? А премия? Ну, я ее тогда и выбираю. Одну, но значимую.

– Андрей Дмитриев в интервью Русскому Журналу сказал: "Сейчас славное общее время. Оно стало явным где-то в 94-м. В начале 90-х - началось. Но в начале все было разъято, неясно, по духу - подпольно, каждый сам по себе. Но каждый сам по себе - работал. И я согласен с Немзером: 90-е замечательны в литературном отношении.. Была ли когда-нибудь такая литература в России? Я говорю не о вершинах, а о процессе: почти ни одного пустого номера журнала..." Придерживаетесь ли такой же точки зрения?

– Девяностые годы - странное время. Проза была умнее своих критиков, но беднее жизни. Самых сильных писателей увлекли утопии, онтологические сюжеты, попытки "смоделировать" какое-то бытие - или они ушли в мистику. Она сполна воспользовалась свободой, но для игры, вымыслов, хотя само это время давало столько сюжетов, лиц, событий, сколько и не приснилось бы. Но ее будут открывать заново еще не раз и смотреть будут как на "свет во тьме", потому что все равно только она от лица этого времени будет говорить в будущем.

– Многое ли в жизни зависело от вас?

– Только одно - продолжать писать.

– Довольны ли своей теперешней жизнью?

– Спасибо Богу, что я живу. Люди ищут счастья, а это счастье и есть жизнь, какой бы она ни была. Можно "покончить с самим с собой", но нельзя "покончить с жизнью". Или если сидишь голой задницей на каких-нибудь гвоздях и сильно мучаешься, то можешь быть недоволен прежде всего самим собой. Мы сами себе все портим. Из-за себя самих плохо или тоскливо живем, страдаем.

– Было что-то за последнее время - в литературе, кино, вообще в жизни, - что сильно вас удивило, вызвало раздражение или понравилось? То есть вы испытали сильные эмоции.

– Странно, но кино сегодня сильнее литературы. И у нас, и в мировом масштабе. Мне казалось, что где побеждает технология - там умирает жизнь, искусство. То есть уже не природно начинает что-то делаться, а чистой механикой. В литературе, скажем, самый "технологический" жанр - это детективный. Но впечатление именно от кино сегодня для меня самое сильное, то есть самое жизненное. Оно современно, по-настоящему драматично и трагедийно, что как-то уходит из литературы. Притом - даже американское. При этом совершенно интеллектуальное кино смотрят массы людей, чего не происходит в литературе. Тарковский сегодня - это массовый режиссер. Я не знаю тиражей видеокассет с его фильмами, но думаю - они огромны. Кино всечеловечно сегодня, как это было в литературе до XX века, но читаешь теперь очередного нобелевского лауреата - и это чужое, то есть, может, и понятное ему самому, да еще китайцам или там непальцам. Самое сильное последнее впечатление - это "Магнолия" Андерсена. Литературное - повесть Рубена Гальего "Черным по белому" в "Иностранке". О ней говорить не могу - это просто нужно прочесть каждому. До этого читал Наймана - "Поэзия и неправда", "Cлавный конец бесславных поколений". Найман написал настоящий интеллектуальный роман, вообще-то пародируя модные эпохальные жанры: эссе вложил в мемуар, а мемуар мистифицировал выдуманным героем. Это важная книга. Как мостик из одной литературной эпохи в другую. Также в ней можно открыть для себя механизм будущей романистики, если уж ей суждено еще существовать: роман как камера обскура, сочетание документального и выдуманного, обрамленное личным переживанием, мыслями. Что было главным в традиционном романе - у Наймана лишь обрамление, оформление. А в главное выделяется, напротив, всякое там подспорье, как бы подстрочник. Вскрытие литературных приемов. Роман как русская изба, где видно каждое бревнышко, но сложенная без единого гвоздя. В этой книге нет испуганности, перепуганности своим временем - в общем, никакой пошлости. Чистая проза.

– Ставите ли вы перед собой конкретные цели, есть ли у вас план на определенный период жизни? Или планирование не для вас?

– Да, я ставлю цели - в том смысле, что пишу долго, а так уж без целей и терпения нельзя. Трилогию - "Повести последних дней" - писал десять лет. Это было целью. Я пишу с жизненной долготой. Чтобы написать, надо прожить. Но это уже не цель, я иначе не умею. Единственная формальная задача, которую я ставлю себе сознательно и решаю как могу, - чтобы это тяжелое и долгое время шло сюжетными путями. Но есть внешняя событийность и внутренняя, для меня главное развитие сюжета все же в напряжении человеческой драмы и ее психологическом решении.

– Что отличает, с вашей точки зрения, стиль писателя Олега Павлова? Чем его произведения отличаются от множества других?

– Писатель - это не балерина, которая для публики танцует, чтобы она, публика, любовалась. Образы, метафоры, все, что можно вмещать в понятие "cтиля", "поэтики", - это ведь не узоры какие-то пестрые, а смыслы, вложенные в слова. Писатель буковки делает картинкой, а картинку - мыслью. Когда читаешь прозу, нужно думать. И когда пишешь, тоже бы желательно думать. Но я не встречал людей таких, чтобы думали совершенно одинаково. Читать интересно о том, где не был, или о том, что узнаешь как бы заново. Или самое сильное: тех, кто думает иначе, чем ты. Инакомыслие - оно же твое новое знание. А иной взгляд на жизнь - новая жизнь. Но есть дар читателя - чувствовать чужое как свое, и дар писателя - описывать свое как чужое.