Сергей Арутюнов: «Они нас любят, но боятся»
Мы продолжаем непростой разговор о нашей культуре. Но говорить об этом без связи с молодым поколением невозможно — ведь это им придется поднимать ее на своих плечах. А будет ли кому поднимать и выдержат ли их плечи? О том, как непросты наши дети, в том числе и самые творческие, сегодня рассуждает поэт, критик и преподаватель Сергей Арутюнов. Его оригинальный взгляд на молодежь может стать поводом для дискуссии.
— Сергей, вы — поэт, а также преподаватель. Давайте о поэзии. Она сейчас нам для чего?
— Пока жива поэзия, жива и страна. Она — та самая синяя жилка, что бьется на руке или у виска. Жизнь.
— И биение это неизменно?
— В ближайшие десять-пятнадцать лет русская поэзия изменит лицо. Не в том смысле, что нос у нее будет приклеен сбоку, но внутреннее содержание. Мы увидим поэтические строки совершенно иного качества и духа, поскольку дух нашего тысячелетия — это уже не дух ХХ века.
— Вы много общаетесь с молодежью. Сейчас молодых много ругают, это прямо тренд: они — «никакущие», пустые, не такие… Вы с этим согласны?
— В этом году мы разбирали работы, присланные на конкурс «Лето Господне», и среди них была одна замечательная история. Учительница собирается увольняться из школы: надломился человек, «выгорел», она сама по себе, дети в телефонах. Финал: сборы вещей, скрип двери, заходит юная дева. «Увольняетесь?» — «Да. Пойду поищу, где буду нужнее». Слезы: «Да что же вы делаете? Мы же вас так любим!» — создание бросается к ней, обнимает, как мать: «Вы же нам так интересно рассказывали…»
— Сейчас обязательно где-то раздастся «Не верю!» — прямо по Станиславскому.
— Напрасно. Дети сегодня другие. Не мы. Чувств не показывают. Воспитаны временем… Вот еще одна работа «Лета Господня» в тему: первокурсница подрабатывает репетитором, у нее второклашка, не по возрасту угрюмая и рациональная до мозга костей, знает «от» и «до», что ей надо делать, а чего не надо, отрицает любые развлечения, только учится. Вопрос: кто превратил эту девочку в существо без детства? Мама, милая, родная мама. Это она нашпиговала ее требованием быть первой во всем, потому что папа их оставил, а жизнь жестока. Студентка старается девочку расшевелить, вызвать у нее улыбку, и в конце концов они принимаются печь на кухне какое-то несчастное девичье печенье. Разбрызгивается варенье, заходит мать. Старшая обмирает — сейчас будет скандал, потому что перед ними не просто властная женщина, а чудовище. А девочка оборачивается к матери и говорит совершенно спокойным, ледяным тоном: «Мы сейчас все это уберем».
Это настоящее художественное мастерство — так показать сущность этих детей, что они с рождения в панцирях, и от них нельзя добиться той разухабистости, удали и открытости, что была свойственна нам.
— Это самый неожиданный вердикт вышесказанному. Честно. Сергей Сергеевич, вы мастер удивлять. Все, с кем я говорила на подобные темы, говорили о чем угодно, но не о закрытости детей. Хорошо, допустим. А почему это так?
— Дети боятся нас. И не доверяют нам. При этом они нас любят. Некогда мы совершили много предательств. Страна изменилась, идеалы. Наши отцы и деды бились за одно, а мы уже совсем за другое. И ничего не хотим, как в нищете урвать несколько лишних тысяч за какую-нибудь «халтуру». Сидим на социальном шпагате. Конформисты. Как нам верить? Мой сын очень тихий человек, никогда не кричит и никакой не индиго. Рубится в свой телефон и очень любит меня, но в деле он меня не видел и не знает, как я себя поведу в той или иной ситуации. Я не отбивал его от дикой овчарки во дворе, как это делал мой отец — моей же винтовкой с деревянным прикладом.
— Но вы — поэт, редактор, преподаватель… Беда, что хулиганы не попались? По мне так счастье.
— Он должен увидеть, что я защищу его в любой ситуации. Да, я рассуждаю как пещерный человек, но я не знаю, каким иным способом вызвать его доверие. При этом он в общем откровенен со мной, и в целом все нормально, но как-то… на пониженных децибелах. Мы все стараемся жить гладко: боимся открытых проявлений чувств, громкими словами нарушить эту гладь — опасаясь, что волна болотной воды захлестнет нам лица. Отсюда и недоверие.
— О, поняла. Вы хотите сказать, что они не прощают нам внутреннего нашего дуализма, интуитивно его ощущая. Потому что мы говорим одно, а делаем другое, подстраиваемся под обстоятельства, можем шипеть на начальника, но не прекращаем с ним работать — так? Учим одному, поступаем по-другому, говорим — как требуется… Ну в вашем случае — вы хотели бы убить мамонта и принести его к пылающему очагу, верно?
— Все коллизии нашей так называемой взрослой жизни проходят перед глазами наших детей. Не надо думать, что они ничего не слышат и не понимают. Все наши слабости перед ними. Твердим им, что надо учиться, а для них очевидно: учись не учись, а наверху будет не самый умный, а самый удачливый. Профессиональная среда беспощадна, и выгнать с работы в любую минуту, за просто так, могут хоть за потные руки — как было в фильме с героем Пьера Ришара в знаменитом фильме «Игрушка».
— То есть вы о том, что мы их толком не готовим ко взрослой жизни и всем ее нюансам. Каково же тогда поэтам, натурам утонченным... Расскажите о них. Вы же ведете семинар по поэзии на кафедре литературного мастерства уже…
— Восемнадцать лет. В первый год мои студенты были заочниками и по возрасту — моими ровесниками, мы отлично понимали друг друга. Из них вышли и мои злейшие враги. Это те, у кого «не сбылось». Если бы они внимательно смотрели на меня, то поняли бы, что у меня тоже ничего не сбылось. Ни всероссийской славы, ни гигантских окладов, а только книги мизерными тиражами. Они ненавидят меня, потому что человеку нужен какой-то персонифицированный образ обидчика, причины неудач. Хотя, в общем, не я их звал в поэзию, а всего лишь их учил. Потом разрыв со студентами — возрастной — начал увеличиваться. И здесь надо держать ухо востро. Просто у меня не получается: слишком открыт… А не надо бы.
— А нынешние студенты активны?
— Замечательные дети своего экзистенциально тяжелого времени. Берут какую-нибудь вырванную из контекста фразу преподавателя, размещают в сообществе и хором возмущаются (улыбается). Но они талантливы, воспитанны, чувствуют атмосферу, страстно хотят учиться. Единственное, что их отличает от прежних — соблюдение рамок. Собственного осторожного конформизма они не видят, но чужой судят с ходу. Я тоже поклонялся принципиальным бунтарям и оборванцам, но с годами мне стали противны вечная нищета, безвозвратные долги и лень бунтарей. Детей «рамок» напрягает, если преподаватель хотя бы слегка выходит с ними за границы неких норм — скажем, говорит как-то вычурно. Они предпочитают, чтобы с ними разговаривали протокольно, и ни в коем случае над ними не «доминировали».
— Да, пожалуй, и я замечала — они говорят, стараются, по крайней мере, на равных. Может быть, в этом и нет большой беды, но…
— Их исподволь учили тому, что человек не должен демонстрировать своих преимуществ. И если взрослый перед ребенком (хотя какие студенты — дети?) что-то пытается выказывать, то это уже «буллинг», «газлайтинг», «абьюз» и прочая ерунда. Нестерпимо высказывать определенную точку зрения, но и амбивалентно тоже не стоит (амбивалентность от лат. ambo — «оба» и лат. valentia — «сила» — двойственность отношения к чему-либо. — «ВМ»). Тупик. Они просто молчаливо не согласны с тобой, и все. Если скажешь: «Я считаю, что это гадость» — рискуешь прослыть абьюзером. Чувствуешь себя мамонтом среди курфюрстского хрусталя.
— Работодатели и эйчар-менеджеры отмечают, что практически все молодые соискатели демонстрируют завышенную самооценку. Мне кажется, это неудивительно, ведь мы восприняли курс на индивидуализм...
— Не исключаю, что у них в их школах и лицеях были специальные уроки по политкорректности и толерантности, где усиленно вводилась терминология победившего феминизма. Они ориентируются на «продвинутых» учителей.
Так было и в Царскосельском лицее: лицеисты завороженно смотрели на Александра Петровича Куницына (А. П. Куницын читал логику, психологию, нравственность, различные отрасли права и так далее. — «ВМ»). Сейчас чаще смотрят на тех, у кого джинсики подвернуты, рюкзачочек за плечами — чтобы все было «поевропейски», потому что они — духовные дети Запада. Мужественность или женственность — под запретом, гендерность обязана быть нейтральной. Мне бы ходить в какой-нибудь матерчатой обуви на большой платформе, бусики себе на шею нацепить, разговаривать кошачьим голосом… А перед ними — басовитое нечто в берцах, виски забриты... Воплощенный запрет.
— Но одними запретами тоже обходиться нельзя, разве нет?
— Культура — это запрет. На безалаберность, небрежное отношение к своему делу. Это предъявление строжайших требований к стихосложению. В журналистике, например, нельзя просто так взять и левой ногой написать репортаж — нужно владеть приемами его написания. Не владеешь? Извини, тебе тут не место, иди пиши короткие новостные заметки — если сможешь быть лаконичным. Не можешь и этого — а что ты делаешь в журналистике? Легкая профессия? Ошибаешься: люди сходят с ума, получают инфаркты и инсульты. Чем стихотворец отличается от журналиста? Если ты рифмуешь «корова — здорова», путаешься в размерах, несешь малоумную и невыразительную дичь, не умеешь говорить афористично, слаб как интеллектуал, десятилетиями не можешь выбраться из-под какой-нибудь «великой тени», ты в поэзии никто. Поэт либо говорит свое слово, либо лишается звания. Это звучит немыслимо жестоко, но к двадцати годам пора знать правду. Поэтому учить надо жестко.